Новостная лента о политике, спорте,
науке, культуре и др.
Новости в России и мире » Из жизни » Голос с того света: как спиритизм из «запретной» практики стал массовым увлечением


Голос с того света: как спиритизм из «запретной» практики стал массовым увлечением

07 март 2026, Суббота
0
0
Голос с того света: как спиритизм из «запретной» практики стал массовым увлечением
Что значила смерть для человека христианской Европы? Для современного человека она часто представляется переходом в небытие, но на протяжении веков ее понимали иначе: как освобождение от земных тягот, как личный суд и как момент встречи с истиной. Как античные философы, библейская традиция и средневековые богословы объясняли смерть? 
В книге историка-медиевиста Игоря Лужецкого «Смерть в Средневековье. Сражения с бесами, многоглазые ангелы и пляски мертвецов», которая вышла в издательстве МИФ рассказывается о том, как европейская культура осмысляла смерть — от античности до Нового времени. Автор повествует о богословских спорах о душе, погребальных практиках, кладбищах, образах рая и ада, а также о знаменитом средневековом «искусстве умирать» — ars moriendi.
Вспомнив Воланда и сказав слово «некромантия», я понял, что хочу вам рассказать о том, что же было с вопрошанием мертвых в эллинистическом мире, ибо он один из тех столпов, на которых стоит наша цивилизация. И не затронуть эту тему, хоть она и не в фокусе нашего внимания, — обокрасть уважаемого читателя.
Слово «некромантия» складывается из двух греческих слов, обозначающих «мертвое» и «вопрошание» или «гадание». Так что некромантия — гадания посредством вопрошания умерших. Первым некромантом эллинистического мира был Одиссей, тот самый, которому Гомер посвятил свое бессмертное продолжение Илиады.
Царь Итаки, возвращаясь домой, посещает место, где реки Коцит и Флегетон впадают в Ахерон. Эти реки должны быть вам известны по Аду Данте, которые появились там напрямую из греческой мифологии. Одиссею важно понять, как ему наилучшим образом вернуться домой, и он, находясь у входа в царство Аида, решает призвать дух великого фиванского провидца Тиресия. Однажды сей муж, который случайной магией был обращен на семь лет в женщину, но потом сумел вернуть себе изначальное естество, разрешил спор между Герой и Зевсом. Спор был о том, кто большее удовольствие получает от любовного соития — мужчина или женщина. А Тиресий, как тот, кто успел испытать и то и другое, был единственным экспертом, способным разрешить его. Он сказал, что девять десятых удовольствия достается женщине. Именно на это и ставил Зевс. За такое решение благодарная Гера ослепила Тиресия, а Зевс удлинил его век в десять раз, наделив иным зрением — пророческим видением. С этого и начался его долгий и полный трудностей путь.
И именно к Тиресию взывает запутавшийся в своем пути Одиссей. Не могу здесь не провести сравнения с Саулом. Обратите внимание, что библейский царь поступает вполне логично для своего региона и своей эпохи: он, как и царь Итаки, пытается вызвать из мира мертвых пророка, чтобы тот ему ответил. Но как было сказано выше, логика Библии не есть логика окружавших Израиль народов.
Итак, Одиссей сотворяет углубление в земле, приносит положенные жертвы: кровь барана и коровы, что, замечу, весьма дорого по античным меркам — это очень серьезная праздничная жертва. На кровь слетаются духи, коих там великое множество. Всех их наш герой отгоняет тем же мечом, коим он сотворил в земле углубление. А затем появляется Тиресий, для которого и лилась жертвенная кровь. Он сообщает Одиссею варианты его будущего и удаляется. Потом путешественник еще даже успевает поговорить с духом матери.
Что здесь интересно? То, что некромантия не какое-то табуированное занятие, которое пятнает того, кто это делает. Это просто одна из мантий — гадательных практик. Она сложна, ибо требует специального места, она дорога, так как требует обильной и кровавой жертвы. Также она тяжела по причине того, что требует определенной выдержки от вопрошающего, ибо нужно не только призвать мертвеца, но и иметь твердую руку, чтобы смочь записать все, что он тебе скажет. И силу, чтобы устоять против того множества, что придет на зов и пролитую кровь. Можно сказать, что некромантия для эллинов — редкая практика для исключительных случаев, тем не менее вполне допустимая.
Настолько допустимая, что существовало (далеко не в случайных местах) несколько специальных храмов — некромантейонов, в которых можно было вопросить того или иного умершего. Они напоминали храм Аполлона в Дельфах тем, что жрецы их были прорицателями. Но особых очередей там не собиралось. По причинам, которые я указал выше: дорого, далеко и нужно не всем и не всегда.
Тут можно рассказать о случае коринфского тирана Периандра и его жены Мелиссы. Периандр убил свою жену и, надругавшись над ее мертвым телом, бросил ее на погребальный костер без одежды, чем еще раз унизил свою супругу. И тем бы все и кончилось, как у тиранов заведено, но нет. Некогда он дал ей на хранение сокровище, и лишь она знала то место, куда его спрятала по просьбе мужа. И это сокровище правителю и потребовалось. Он шлет доверенных людей в некромантейон, они приносят жертвы, им является дрожащий от холода дух Мелиссы и ничего не говорит. Вернувшись, они рассказали Периандру о результатах своего посольства, и тот раздел тысячу богатейших женщин города, устроив величественнейший посмертный дар жене, — сжег все их платья. И та сказала, куда спрятала искомое сокровище.
На что я хочу обратить свое и ваше внимание, рассказав о Сауле, Одиссее и Периандре? Это все очень непростые люди. Все трое отличались великой мудростью, каждый на свой лад. Саул мог пророчествовать и был одно время хорошим царем. Одиссей вошел в античную мифологию как один из хитрейших и изобретательнейших людей, а Периандр, кроме всего прочего, по мнению эллинов считался одним из семи великих мудрецов Эллады.
То есть это люди великого ума и великих страстей, которые толкают их на край гибели. Кто-то, как Улисс, смог удержаться, кто-то, как Саул, пал. Но все они — мужи сложной и великой судьбы. Которые, что важно, прибегают к некромантии, когда иных вариантов перед собой не видят. А вопрос, стоящий в данный момент перед ними, — вопрос жизни и смерти: у Саула — решающее сражение, у Одиссея — возвращение домой, у Периандра — сокровище, без которого зашатается его трон.
Так что можно заключить, что взывание к мертвым — орудие последнего шанса. И такое, к которому не всякий рискнет прибегнуть. И это понятно, если взглянуть в тексты римских классиков: Овидия, Стация и Лукана, которые описывали обряды и жрецов. Особенно примечательна в этом смысле Эрихто из Фессалии, описанная Луканом. Это мрачный двойник Кумской Сивиллы, жрицы Аполлона. Она стара, тоща, нечесана, живет средь трупов и сама напоминает покойницу. Пребывая в исступлении, беснуется и воет. Использует для магии даже не серу, как другие вызывающие мертвых, но слюну бешеной собаки, хребет гиены и аравийских змей, которых берет голыми руками. Она воплощенная нечистота. Но когда она повелевает мертвому телу, тот встает и говорит, отвечая на вопрос. Зрелище, конечно, то еще. Такое лучше видеть раз в жизни или не видеть вовсе.
Так что даже в языческом мире античного Средиземноморья отношение к некромантии было более чем настороженным, что уж говорить о средневековой Европе. Там это искусство было не в ходу. Настолько, что видоизменилось само слово. И изменилось на латинский манер, что неудивительно — латынь была единственным языком науки. Греческое necro трансформировалось в nigro, а непонятная manteia — в ясное magia. И так появляется nigromagia — черная магия, которая изначально и включала в себя исключительно некромантию. Так что Воланд не зря отрекомендовал себя именно как специалист по черной магии, ибо сам он занимается в романе преимущественно некромантией. Но почему сразу не сказать, что он специалист по некромантии? Дело в том, что Лукавый на то и лукав, чтобы не сказать ничего напрямую, но тонко намекнуть.
Но вернемся. Средние века интереса к некромантии или, как ее еще называли, психомантии, то есть к гаданию посредством вопрошания умерших, не знали. Интерес к практике возник в эпоху Ренессанса, то есть с возрождением интереса к Античности во всех ее проявлениях. А новый и наибольший из бывших расцвет некромантии в Европе связан с эпохой не столь давней — с XIX веком. В который она вошла под именем «спиритизм» — это, по сути, перевод на английский термина «психомантия».

Спиритизм. Длинная партия рубежа эпох

Я давно задавался вопросом, как вышло так, что XIX век и начало ХХ века оказались эпохой массового увлечения спиритизмом. Не вязалось это у меня в голове, ибо как совмещаются вера в прогресс, техника, сила пара, взгляд, устремленный в будущее, и тут же — столоверчение, спиритические сеансы и медиумы. Не билось как-то. Но этот вопрос у меня пребывал до поры на гвоздике в подвешенном состоянии: вопрос есть, но времени, желания и, главное, необходимости отвечать на него — нет.
Но здесь я о него споткнулся. Точнее, споткнулся о смежную тему, а там и этот вопрос под руку попал. И завертелось. Итак.
Эта история начинается во времена Просвещения. Хотя сделаю важную оговорку. В нашей историографии это время принято величать эпохой Просвещения, а во Франции, родине самой эпохи, ее называют siècle des lumières, что на русский язык лучше перевести как «век светил», то есть время ярких публичных интеллектуалов. На мой взгляд, это вернее, ибо особого успеха в массовом просвещении эта эпоха не продемонстрировала, а вот разных пассионариев от пера там было в ассортименте — от подлинно больших ученых и популяризаторов науки до невероятно талантливых журналистов. Хватало и непонятых прожектеров трагической судьбы, пророчивших этому миру разное неприятное.
Итак, гремит эпоха светил, ликует бунтующий дух, над белой пеной париков летят перья буревестников нового века, жирные венценосные пингвины плотнее кутаются в горностай своих мантий, цепи клерикального рабства готовы пасть — восторг. И, что важно, выходит Энциклопедия, та самая. Толковый словарь наук, искусств и ремесел.
Это был длительный и многотомный труд множества авторов, которые хотели охватить своим умом всю ойкумену, то есть назвать и описать все, что они знают. А что это значит? Дать имя и описание всему — задача, которую Бог поставил перед Адамом в саду Эдема. Это труд по присвоению человеком мира, ибо, называя то или иное явление, мы определяем ему место в ряду других явлений. Так что Энциклопедия — труд по переприсвоению мира.
И само собой разумеется, что, разбираясь со всем миром, они не могли обойти такое явление, как смерть. И здесь начинается интересное, то, обо что я и споткнулся.
Эти люди, авторы Энциклопедии, в массе своей не были католиками. Не все из них даже были христианами, хотя тут как посмотреть. Но и атеистами они не были. Взгляните, что пишут о религии и Церкви и они сами, и их ученики, тот же Робеспьер: антиклерикализма там — хоть отбавляй, а вот атеизма нет.
Великий Д’Аламбер и не менее великий Дидро — отцы энциклопедического проекта — склонны укорять церковников за их излишне мрачное отношение к смерти. Смерть естественна, почти всегда легка и несет покой. К чему нагонять лишний мрак? Она отдохновение от трудов, тягот и забот. Они буквально славят «дурманящую сладость смерти». Я, конечно, знал, что в ту эпоху были в моде и римские стоики, и эпикурейцы, и скептики, относившиеся к смерти весьма спокойно. Но то, что пишут европейцы XVIII века, — дальше мысли авторов античных. Это что-то между Римом и «царством сосен и льдами небывалой страны» Бодлера. Но есть там и что-то остросоциальное. Например, некий акцент на том, что смерть — благо для измученного бедняка, которому ярмо феодальное всю шею натерло.
И это первый крупный штрих, точнее, даже не штрих, а первый слой грунта, на который ляжет полотно. Второй слой грунта нанес Руссо. Этот весьма занимательный человек обожал критиковать город и восхвалять деревню — пока сам в деревне долгое время не пожил, после чего начал писать о черствости и тупоумии мужика. Правда, эти его тексты популярностью не пользовались, да и написаны были сильно позже, зато описываемый им пасторальный рай, где живут простые, сильные и честные люди, которым не чета изнеженные горожане, наоборот, понравился многим. Само собой, популярностью эти труды пользовались среди тех, кто их читал, то есть среди завсегдатаев столичных салонов, у которых были очень своеобразные представления (весьма далекие от реальности) о том, как должен выглядеть пасторальный рай.
Итак, Руссо писал, что отношение к смерти в деревне проще, здоровее и естественнее (запомним это слово), ибо крестьянам чаще нужно с ней встречаться, нежели горожанам. Именно это здоровое и естественное отношение к смерти и утратил изнеженный город. Там у него вообще очень интересная связка выходит: город утратил естественное отношение ко всему — к жизни, смерти, деторождению. Потому-то все и плохо. Сам Руссо в этом смысле был полностью человеком критикуемого им испорченного города — здорового и нормального в его биографии мы можем найти, увы, немного.
И эта фантазия о благой естественности, существующая в оппозиции к порокам города, окончательно загрунтовала холст. Но уточним, что это именно фантазия о благой естественности, которая была в данном случае серьезной логической ошибкой или, как модно сейчас говорить, когнитивным искажением. Порокам цивилизованного города, которые описаны вполне четко и детально (иначе бы современники просто не поверили такой книге), противопоставлена картина идеальной деревни (которую современники в глаза не видели, по этой причине им можно было рассказать почти все что угодно). То есть реальное сравнивалось с идеальным, что решительно противопоказано.
Скажем и то, что не один Русо там кистью махал, втирая грунт — естественность — в холст. Не меньше, а возможно, что и больше, потрудился Вольтер со своим романом «Простодушный». Его сюжет состоит в том, что французский мальчик, воспитанный индейцами, возвращается на родину и тут же влетает во все перипетии запутанных социальных отношений, чем запутывает их окончательно. В итоге наш гордый Чингачгук оказывается с мертвой возлюбленной на руках, болью в сердце и кучей вопросов во взоре. И мы все ему страшно сопереживаем. Ибо он горд, рыцарственен и является соцветием всех возможных гражданских добродетелей. Преимущественно средневековых и римских. Я не знаю, как много индейцев видел в своей жизни Вольтер, но подозреваю, что его читатели, принявшие роман восторженно, видели на одного меньше.
Про саму смерть и ее благую естественность Вольтер там не пишет ничего. Но его молчание красноречивее многих слов. Есть такой прием в риторике и журналистике: вместо того чтобы разбить критикуемое по частям и так же по частям утвердить славимое, можно выпятить лишь одну, самую слабую сторону первого и противопоставить ей одну же, но самую сильную сторону второго. Остальное читатель и слушатель сделают сами, отринув первое целиком и восславив второе. Так же, то есть полностью. Убийственно сильный прием в руках талантливого автора. А Вольтер был талантлив дьявольски. И продал людям идею благой естественности. Опять же, не он один ее продавал, но он был одним из лучших работников месяца.
А теперь важное. Сказав, что Вольтер продал людям идею о благой естественности и всем, что с нею связано, я допустил ошибку. Ибо четко вербализированного и отрефлексированного определения этой естественности он не предоставил. Он и иже с ним продали людям мечту о благой естественности, фантазию о ней. А фантазировать в ту сторону можно было очень по-разному. Деятели Французской революции — все как один поклонники Вольтера, сторонники рациональности и естественности — аж перерезали друг друга в попытках договориться. Как известно: чем чаще в ходе диспута о судьбах страны стучит о плаху нож гильотины, тем неподдельнее заинтересованность сторон.
Ну а потом... Потом пришел Наполеон, и идея рациональности была посечена картечью. Интеллектуалы Европы как-то разочаровались в ней, увидев войну от одного края карты до другого. Войну, которая не утихала без малого два десятилетия. А если считать и войны революционные, то даже более.
Но фантазия о благой естественности эту войну пережила. Пережила во многом благодаря старику Гердеру, который сказал, что клерикальная идея не даст нам возможности шагнуть вперед, идея рациональной универсальности тоже, но есть нация. Точнее, так: остается только нация, ибо все остальное уже мертво. А нация — народ, среди которого мы родились, речка, небо голубое — это все твое родное. Это все и есть, и будет. Всё идеи, всё, кроме земли, на которой ты стоишь, и крови, что течет в тебе. Да, национализм XIX–XX веков вырос во многом из семян, посеянных щедрой гердеровской рукой.
И эта естественность дивно (в том смысле, что интересно, а не в том, что хорошо) переплелась с христианством, породив невероятные религиозные представления. В том числе о смерти и о посмертии. Точнее, так: догматически христианство осталось неизменным. Но, увы, одно дело догмат и керигма, и совсем другое — реальное исповедание людей, регулярно выражаемое в словах, поступках и во всем образе жизни.
И вот тут, когда грунт лег в несколько слоев, можно приниматься за работу.
Первое, что стоит отметить, — исчезновение страха ада. Это настолько важно, что я даже не знаю, как это описать. Ад и адские муки просто исчезают из дневников, романов, биографий и автобиографий. Поясню: я сейчас говорю о христианах, а не о деистах или атеистах. Христиане перестают верить в ад. Точнее, они в него, конечно же, верят, но им, их родственникам и друзьям он не угрожает. Он переносится на все более удаляющуюся периферию. И это представляет собой невероятный контраст с литературой Средневековья, в которой даже великие святые, умирая, не знали, положили ли они хотя бы начало своему покаянию.
Я могу попытаться объяснить это двумя способами, при этом не претендуя на то, что мои предположения верны. Прежде всего, это мироощущение мне напоминает восприятие мира первыми христианами, теми, что жили в окружении язычников. Они тоже были уверены в том, что спасутся. И их несложно понять. Вокруг — абсолютное и ничем не разбавленное язычество, которое хочет тебя поглотить. Легко ощущать свое избранничество, находясь в столь враждебном окружении. Могли ли христиане начала XIX века чувствовать себя сходным образом? Где-то, например во Франции, которая в годы Революции подарила Церкви массу новых мучеников, несомненно, могли. Вокруг зубоскалы-журналисты, атеистические философы-вольнодумцы, комиссары кровавого Комитета, а мы — словно ковчег Ноев.
Но так думали не только во Франции, но и вообще во всей Европе, включая богоспасаемое Отечество наше и даже туманный Альбион, куда не ступала нога якобинца. Так что это объяснение не выглядит абсолютным, хотя оно и не лишено смысла. По крайней мере, в ряде случаев оно вполне подходит.
Другое объяснение выглядит так: национальная христианская Церковь со всеми национальными особенностями стала для людей частью той самой естественности. Христианство они стали воспринимать как часть своего национального культурного кода. Но только свое христианство и ничье более. И отсюда идут сразу два важных для нас момента.
Во-первых, свое не может причинить вреда, следовательно, свой Бог не может быть плохим, как не может быть плохой своя река, своя земля, свой лес и свое небо. Он не может быть плохим еще и по той причине, что это было присвоение и оестествление именно христианства. Христос, понесший крест за все грехи мира, не может быть злым и мстительным, не может отправлять людей в ад. И ад начинает отдаляться. Но только в сознании людей. Я сейчас не буду углубляться в эту тему, говоря о том, что подлинный ад как раз начинает приближаться к тем, кто стал аккуратно забывать об универсальности Церкви. Тема эта глубока и интересна, но сейчас она лишь фон нашего полотна.
Во-вторых, опредмечивается рай. Он начинает походить на сельскую пастораль. На родной пейзаж в максимально идеальном его варианте. И это опредмечивание рая ведет за собой много далеко идущих последствий. И не только опредмечивание рая, но и исчезновение, даже, можно сказать, распредмечивание ада. И оестествление христианства. Рай становится очень конкретен и связан с естеством, с семьей. За смертным порогом человека ждет уже не Небо.
Точнее, так: не только Небо ждет человека за гробом. Его там ждут его родственники и друзья. Да, там есть Господь, Дева и даже святые (если человек — католик; если протестант, то только Господь). Но они играют роль хозяев праздника, которым, конечно же, надо представиться и поблагодарить их за этот чудный вечер, но не более того. Люди рассчитывают на вечность в кругу семьи, что тоже очень естественно и понятно. И в этой естественности и понятности начинает теряться надмирность и сверхъестественность христианства. Не естественное, не природное, не понятное. Но христианство, потеряв свою надмирность, становится народной религией, то есть, если дословно, языческой.
Филипп Арьес, рассуждая об этом, приводит много цитат из произведений сестер Бронте, пользуясь их текстами как прекрасным источником, запечатлевшим дух эпохи. Эти тексты тем еще важны для нас, что британцы узнали в них себя, иначе «Джейн Эйр» и «Грозовой перевал» не стали бы классикой английской литературы.
Арьес приводит прекрасный монолог подруги Джейн Эйр по школе, которая умирает благой смертью — от чахотки. Умирая, она благословляет то, что повергло бы в ужас средневекового человека: она умирает одна, о ней никто не будет плакать и молиться, она просто тихо уйдет. Она уверена в своем спасении. Точнее, она уверена в том, что Господь ее просто примет, что Ему ее не от чего спасать. И да, в ее монологе Господь есть. Но есть он скорее по той причине, что там нет никого другого.
Остальные же умирающие умирают охотно, как бы чудовищно это ни звучало, с надеждой быть похороненными в семейном склепе (опять важно — семейный склеп, а место его расположения уже не очень имеет значение) и увидеть после смерти любимых.
И здесь опять важно, и это опять есть в «Джейн Эйр», и на это опять обращает внимание Арьес: наши мертвые нас не оставляют, но ведут себя вполне подобно римским ларвам, они следят за нами и нас оберегают. Дух матери Джейн предостерегает ее от дурного брака. И делает это она не по какой-то особой молитве героини и не потому, что сама была при жизни почти святой, за что Бог даровал ей возможность слетать с Неба, а лишь по той причине, что она мать Джейн.
И это опять язычество, лишь немного прикрытое христианскими одеждами: семейная связь и семейное общение не вполне прерываются смертью. И рано или поздно семья все равно воссоединится.
А дальше все просто. Если грань между тем и этим миром зыбка (а она зыбка, ибо раз можно прорваться оттуда, значит, можно докричаться и туда), то можно и нужно пробовать. Можно по той причине, что ада нет и тебе ничего за это не будет. А нужно по той причине, что там родня, которые присматривают за тобой и могут что-то посоветовать хорошее.
Вот к этой простой по сути своей формуле я и вел так долго. Мы восславляем естественность, материальное воплощение которой — нация и семья, ведь что естественнее семьи? Мы национализируем Господа Бога и тем самым отменяем ад. И мы рассчитываем на помощь святых, а свят тот, кто в раю, а это наши дедушки и бабушки. И они хотят нам помочь. И даже пытаются. Все. Формула сложилась. Достаточно лишь сделать шаг в сторону тех, кто так хочет нашей помощи.
Да, о помощи святых я еще не успел рассказать. Исправляюсь. Арьес приводит также опубликованные дневники представителей семьи де ла Ферроне. Это французские аристократы, католики, эмигрировавшие в годы Революции, но вернувшие себе поместье в годы Реставрации. Они болеют благороднейшей и романтичнейшей из болезней эпохи — чахоткой, от которой невероятно красиво, трагично, но светло умирают. И пишут об этом в своих дневниках. Много пишут. Настолько, что позволю себе прямую цитату из Арьеса: «Несколько следующих лет пролетают в дневнике Полин незаметно... Новых смертей нет, а ничего, кроме смерти, ее не интересовало».
Семья Ферроне занята тем, что воздвигает себе в своем имении склеп. И в дневниках, и переписке говорят друг другу о том, что те, кто умирает, будет окружен помощью святых. А святыми они именуют именно своих покойных.
Так что даже для многих католиков той эпохи взывание к мертвым не считалось осуждаемым делом. Де ла Ферроне этого не делают, но, как вы понимаете, остается один лишь шаг. И он будет сделан. И он будет сделан даже христианами. Что уж говорить о нехристианах той эпохи.
И это будет запрещать Церковь, напоминая верным о керигме и догматах. Над этим будут смеяться атеисты, но тем не менее это будет повальной модой эпохи. Некромантия из элитарной практики царей сложной судьбы станет увлечением домохозяек.
Читайте также
Новый сезон Context. Diana Vishneva и выставка «С листа»: афиша с 5 по 11 марта
Новый сезон Context. Diana Vishneva и выставка «С листа»: афиша с 5 по 11 марта
Из жизни
Выставка «Меры пространства» в ММОМА В рамках продолжающейся программы «Коллекция. Точка обзора» в образовательном центре ММОМА показывают выставку «Меры пространства», экспозиция которой предлагает зрителям исследование понятия пространства в искусстве XX — начала XXI века на основе коллекции Музея. Увидеть можно будет произведения российских художников разных поколений, охватывающие период с 1920-х годов до наших дней.. В числе авторов — Давид Бурлюк, Эдуард Криммер, Владимир Стерлигов,
Бунтарь из провинции: как Николай Коляда стал ведущим драматургом современности
Бунтарь из провинции: как Николай Коляда стал ведущим драматургом современности
Из жизни
В перестройку выпускник Литинститута Николай Коляда (по первому образованию он был артистом и служил в Свердловском театре драмы) дебютировал с пьесой в Москве. На сцену театра «Современник» его вывела худрук, главный режиссер театра Галина Волчек, и в зал вдруг ворвалась косноязычная улица — с ее жаргонным, неказистым, физиологичным языком люмпенов. Вместо высокодуховных героев Виктора Розова, интеллектуальных персонажей Эдварда Олби, поэтического мира Евгения Шварца, а также драм Михаила
История неполной карты: как борьба за пряности повлияла на современное мироустройство
История неполной карты: как борьба за пряности повлияла на современное мироустройство
Из жизни
Историк Роджер Кроули рассматривает XVI век как эпоху острой конкуренции за доступ к азиатским рынкам. Пряности — товар компактный, дорогой и легко транспортируемый — стали основой ранней глобальной торговли и предметом стратегического соперничества европейских держав. Португалия и Испания стремились закрепить контроль над морскими маршрутами, а их экспедиции — от плаваний Васко да Гама до кругосветного путешествия Фернана Магеллана — изменили распределение сил в мировых водах. Кроули
Добавить
Комментарии (0)
Прокомментировать
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив